Цитаты из книги «Любовница французского лейтенанта»

Доктор весело сверкнул глазами. — Знаете, что сказал мой соотечественник чартисту, который явился в Дублин проповедовать свое кредо? «Братья! — воскликнул чартист, — разве вы не согласны, что один человек ничем не хуже другого?» «Ей-ей, ваша правда, господин оратор, — кричит ему в ответ Падди. — И даже лучше, черт побери!» — Чарльз улыбнулся, но доктор предостерегающе поднял палец. — Вы улыбаетесь, Смитсон, но заметьте: Падди-то был прав. Это не просто ирландская прибаутка. Это «и даже лучше» в конце концов погубит наше государство.

Чарльз хотел было отвергнуть графин с коньяком, но передумал. Взяв в руки бокал, он приступил прямо к делу.
— Я должен посоветоваться с вами по поводу весьма щекотливых личных обстоятельств.
В глазах доктора сверкнул огонек. Другие благовоспитанные молодые люди тоже приходили к нему незадолго до своей женитьбы. Иногда речь шла о гонорее, реже о сифилисе, иногда это был просто страх, но по большей части невежество. Всего лишь год назад один несчастный бездетный молодой супруг явился на прием к доктору Грогану, и тому пришлось серьезно объяснять, что детей не зачинают и не рожают через пупок.

Их руки встретились, и он привлек ее к себе. Они не поцеловались. Они были не в силах. Можно ли целых двадцать лет безжалостно держать взаперти здоровый половой инстинкт, а когда двери тюрьмы распахнулись, удивляться, что арестант разразился рыданиями?

Кроме того, Сару испугало лицо Чарльза, смотревшего на неё сверху; она почувствовала, что скорость её падения возрастает, а когда неумолимая земля несется навстречу и падаешь с такой высоты — к чему предосторожности?

Дилетанты не просто могут позволить себе совать нос куда угодно, — они просто обязаны совать нос куда угодно, и к чертям всех ученых тупиц, которые пытаются упрятать их в какой-нибудь тесный каменный мешок.

… не то что шести недель, шести дней под крышей Мальборо-хауса достаточно, чтобы любого нормального человека довести до безумия. Между нами, Смитсон, я, старый язычник, был бы рад-радехонек, если б эта цитадель благочестия сгорела до основания — и хозяйка вместе с ней. И будь я проклят, если не спляшу джигу на пепелище.

Лицо ее нельзя было назвать миловидным, как лицо Эрнестины. Не было оно и красивым — по эстетическим меркам и вкусам какой бы то ни было эпохи. Но это было лицо незабываемое, трагическое. Скорбь изливалась из него так же естественно, незамутненно и бесконечно, как вода из лесного родника. В нем не было ни фальши, ни лицемерия, ни истеричности, ни притворства, а главное — ни малейшего признака безумия. Безумие было в пустом море, в пустом горизонте, в этой беспричинной скорби, словно родник сам по себе был чем-то вполне естественным, а неестественным было лишь то, что он изливался в пустыне.

Но на втором курсе он попал в дурную компанию и кончил тем, что одним туманным лондонским вечером предался плотскому греху с некоей обнаженной девицей. Из объятий этой пухленькой простолюдинки он бросился в объятия церкви и вскоре после того поверг в ужас своего родителя, объявив, что желает принять духовный сан. Против катастрофы столь необъятных размеров имелось одно только средство: юного грешника отправили в Париж. Когда он оттуда вернулся, о его слегка потускневшей девственности уже не было и речи, равно как — на что и надеялся отец Чарльза — о его предполагаемом союзе с церковью.

Ветер слегка растрепал ей волосы, и она чем-то напоминала мальчишку, которого поймали, когда он рвал яблоки в чужом саду, — объятого сознанием вины, но вины мятежной.

… быть может, есть нечто достойное восхищения в этом несоответствии между тем, что удобно, и тем, что настоятельно рекомендуется.

Он ответил ей улыбкой. Она так молода, совсем ещё дитя. На неё нельзя сердиться. Ведь она всего лишь женщина. Есть много такого, чего ей никогда не понять: как богата мужская жизнь, как неизмеримо трудно быть человеком, для которого мир нечто гораздо большее, чем наряды, дом и дети. Всё встанет на свои места, когда она будет окончательно ему принадлежать: в его постели, на текущем счету в его банке… ну и в его сердце, разумеется, тоже.

Мы знаем, что мир — это организм, а не механизм. Мы знаем также, что мир, созданный по всем правилам искусства, должен быть независим от своего создателя; мир, сработанный по плану (то есть мир, который ясно показывает, что его сработали по плану), — это мертвый мир. Наши герои и события начинают жить только тогда, когда они перестают нам повиноваться.

Заграничные путешествия, к сожалению, отчасти стерли с него налет глубочайшего занудства (викторианцы называли это свойство серьезностью, высокой нравственностью, честностью и тысячью других обманчивых имен), которое только и требовалось в те времена от истинного английского джентльмена.

Даже ваше собственное прошлое не представляется вам чем-то совершенно реальным — вы наряжаете его, стараетесь обелить или очернить, вы его редактируете, кое-как латаете… словом, превращаете в художественный вымысел и убираете на полку — это ваша книга, ваша романизированная автобиография.